Неточные совпадения
Занятия его и хозяйством и
книгой,
в которой должны были быть изложены основания нового хозяйства, не были оставлены им; но как прежде эти занятия и мысли показались ему малы и ничтожны
в сравнении с мраком, покрывшим всю жизнь, так точно неважны и малы они казались теперь
в сравнении с тою облитою ярким
светом счастья предстоящею жизнью.
Я поместил
в этой
книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе;
в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд
света; но теперь я не смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
Я помню, что
в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не спал ни минуты. Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе: то были «Шотландские пуритане»; я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду на том
свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его
книга?..
Еще падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устроивая судьбу свою на счет других; но как только случится что-нибудь, по мненью их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь
книга,
в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась
в паутину муха, и подымут вдруг крики: «Да хорошо ли выводить это на
свет, провозглашать об этом?
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены
в книгу, а покамест обращаются
в свете, почитаются за весьма важные дела.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; потому что, точно, не говоря уже о пользе, которая может быть
в геморроидальном отношенье, одно уже то, чтоб увидать
свет, коловращенье людей… кто что ни говори, есть, так сказать, живая
книга, та же наука.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя, ибо, — не говоря уже о пользе
в геморроидальном отношении, — видеть
свет и коловращенье людей — есть уже само по себе, так сказать, живая
книга и вторая наука.
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она
в оставленную сень,
И
в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на
свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за
книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи
в вихре
света,
Мой модный дом и вечера,
Что
в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку
книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где
в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…
Опасность, риск, власть природы,
свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч, лиц, событий; безмерное разнообразие жизни, между тем как высоко
в небе то Южный Крест, то Медведица, и все материки —
в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее
книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном
в замшевой ладанке на твердой груди.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая
в круг его
света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют
в памяти знакомое, вычитанное из
книг, подслушанное
в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
— Томилину — верю. Этот ничего от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и — доволен. Шевыряется
в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на
свете шито белыми нитками. Он, брат, одному учит — неверию. Тут уж — бескорыстно, а?
«Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на
свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. — Эта белизна, эти глаза, где, как
в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать, как
книгу; за улыбкой эти зубы и вся голова… как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом…»
Он был так беден, как нельзя уже быть беднее. Жил
в каком-то чуланчике, между печкой и дровами, работал при
свете плошки, и если б не симпатия товарищей, он не знал бы, где взять
книг, а иногда белья и платья.
Если оказывалась
книга в богатом переплете лежащею на диване, на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее на полку; если западал слишком вольный луч солнца и играл на хрустале, на зеркале, на серебре, — Анна Васильевна находила, что глазам больно, молча указывала человеку пальцем на портьеру, и тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала
свет.
Один из новых путешественников, именно г-н Нопич, сделавший путешествие вокруг
света на датском корвете «Галатея», под командою г-на Стен-Билля, издал
в особой
книге собранные им сведения о торговле посещенных им мест.
Но Смердяков не прочел и десяти страниц из Смарагдова, показалось скучно. Так и закрылся опять шкаф с
книгами. Вскорости Марфа и Григорий доложили Федору Павловичу, что
в Смердякове мало-помалу проявилась вдруг ужасная какая-то брезгливость: сидит за супом, возьмет ложку и ищет-ищет
в супе, нагибается, высматривает, почерпнет ложку и подымет на
свет.
Добрые и умные люди написали много
книг о том, как надобно жить на
свете, чтобы всем было хорошо; и тут самое главное, — говорят они, —
в том, чтобы мастерские завести по новому порядку.
Это, я знаю, у вас
в книгах писано, Верочка, что только нечестным да злым и хорошо жить на
свете.
По вечерам он приносил ко мне наверх из библиотеки
книги с картинами — путешествие Гмелина и Палласа и еще толстую
книгу «
Свет в лицах», которая мне до того нравилась, что я ее смотрел до тех пор, что даже кожаный переплет не вынес...
С. Булгаков
в своей
книге «
Свет невечерний» признал демонический, человекобожеский характер моей мысли о творчестве.
Я спустился
в эту темноту, держась за руку моего знакомого. Ничего не видя кругом, сделал несколько шагов. Щелкнул выключатель, и яркий
свет электрической лампы бросил тень на ребра сводов. Желтые полосы заиграли на переплетах
книг и на картинах над письменным столом.
Еще до войны 1914 г. он изложил свою религиозную философию
в книге «
Свет Невечерний».
Буллу свою начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие
книги и сочинения,
в разных частях
света, наипаче
в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат
в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще
в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто
в печатном деле обращается
в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками
в областях, их,
в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали
книг, сочинений или писаний печатать или отдавать
в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру, то есть рассмотрение приказное
книг до издания их
в свет, то мы хотя ничего не скажем нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался
в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да не обратит полет свой к величию и свободе.
Но опровержение Лутером власти папской, отделение разных исповеданий от римския церкви, прения различных властей
в продолжение Тридесятилетней войны произвели много
книг, которые явилися
в свет без обыкновенного клейма ценсуры.
Народные чтения, читальни, издание дешевых
книг, распространение
в народе здравых понятий о том, что ученье
свет, а неученье тьма — везде сумел приютиться Тебеньков и во всем дает чувствовать о своем присутствии.
Я поднялся к себе, открыл
свет. Туго стянутые обручем виски стучали, я ходил — закованный все
в одном и том же кругу: стол, на столе белый сверток, кровать, дверь, стол, белый сверток…
В комнате слева опущены шторы. Справа: над
книгой — шишковатая лысина, и лоб — огромная желтая парабола. Морщины на лбу — ряд желтых неразборчивых строк. Иногда мы встречаемся глазами — и тогда я чувствую: эти желтые строки — обо мне.
Недели через три после состояния приказа, вечером, Петр Михайлыч, к большому удовольствию капитана, читал историю двенадцатого года Данилевского […историю двенадцатого года Данилевского. — Имеется
в виду
книга русского военного историка А.И.Михайловского-Данилевского (1790—1848) «Описание Отечественной войны
в 1812 году».], а Настенька сидела у окна и задумчиво глядела на поляну, облитую бледным лунным
светом.
В прихожую пришел Гаврилыч и начал что-то бунчать с сидевшей тут горничной.
Там я ложился
в тени на траве и читал, изредка отрывая глаза от
книги, чтобы взглянуть на лиловатую
в тени поверхность реки, начинающую колыхаться от утреннего ветра, на поле желтеющей ржи на том берегу, на светло-красный утренний
свет лучей, ниже и ниже окрашивающий белые стволы берез, которые, прячась одна за другую, уходили от меня
в даль чистого леса, и наслаждался сознанием
в себе точно такой же свежей, молодой силы жизни, какой везде кругом меня дышала природа.
Как проговорил Володимер-царь: «Кто из нас, братцы, горазд
в грамоте? Прочел бы эту
книгу Голубиную? Сказал бы нам про божий
свет: Отчего началось солнце красное? Отчего начался млад светёл месяц? Отчего начались звезды частыя? Отчего начались зори светлыя? Отчего зачались ветры буйныя? Отчего зачались тучи грозныя? Отчего да взялись ночи темныя? Отчего у нас пошел мир-народ? Отчего у нас на земли цари пошли? Отчего зачались бояры-князья? Отчего пошли крестьяне православные?»
Второй способ, несколько менее грубый, состоит
в том, чтобы утверждать, что хотя действительно Христос учил подставлять щеку и отдавать кафтан и что это очень высокое нравственное требование, но… что есть на
свете злодеи, и если не усмирять силой этих злодеев, то погибнет весь мир и погибнут добрые. Довод этот я нашел
в первый раз у Иоанна Златоуста и выставляю несправедливость его
в книге «
В чем моя вера?».
Я же льщу себя надеждой, что господа помпадуры приобретут мою
книгу, хотя бы для того только, чтоб поощрить мою попытку пролить некоторый
свет в эту своеобразную сферу жизненной деятельности,
в которой до сих пор все было так темно и неопределенно.
Чтение хороших
книг, общество умных людей, беспрестанные разговоры со мною вознаградят недостаток воспитания; застенчивость пройдет, и уменье держать себя
в свете придет само собою».
— Ах, полно! Разве это можно бросить? Ты знаешь — сколько разных мыслей на
свете! О, господи! И есть такие, что голову жгут…
В одной
книге сказано, что все существующее на земле разумно…
Я воображал себе это, и тут же мне приходили на память люди, все знакомые люди, которых медленно сживали со
света их близкие и родные, припомнились замученные собаки, сходившие с ума, живые воробьи, ощипанные мальчишками догола и брошенные
в воду, — и длинный, длинный ряд глухих медлительных страданий, которые я наблюдал
в этом городе непрерывно с самого детства; и мне было непонятно, чем живут эти шестьдесят тысяч жителей, для чего они читают Евангелие, для чего молятся, для чего читают
книги и журналы.
Но положим даже, что порядок этот очень хорош, и что все-таки находятся люди, которые не хотят подчиняться этому порядку и стремятся выскочить из него; но и
в таком случае они не виноваты, потому что, значит, у них не нашлось
в голове рефлексов [Рефлексы — термин, ставший популярным
в России после выхода
в свет знаменитой
книги великого физиолога-материалиста И.М.Сеченова (1829—1905) «Рефлексы головного мозга» (1863).
Кассиров на
свете много, и никогда эта профессия не казалась мне особенно интересной. Просто выдает билеты и получает деньги. Но теперь, когда я представлял себе
в этой роли высокую девушку
в темном платье с спокойным вдумчивым взглядом, с длинной косой и кружевным воротничком вокруг шеи, то эта прозаическая профессия представлялась мне
в особом
свете. Быть может, думал я,
в это самое время пароход несется по Волге, и она сидит на палубе с
книгой на коленях. А мимо мелькают волжские горы.
Все судно пропахло ужасом, и, лежа один
в кубрике с окном, заткнутым тряпкой, при
свете скраденной у шкипера Гро свечи, я занимался рассматриванием переплета
книги, страницы которой были выдраны неким практичным чтецом, а переплет я нашел.
Бывало, сидит где-нибудь
в сторонке с подвязанной щекой и непременно смотрит на что-нибудь со вниманием; видит ли она
в это время, как я пишу и перелистываю
книги, или как хлопочет жена, или как кухарка
в кухне чистит картофель, или как играет собака, у нее всегда неизменно глаза выражали одно и то же, а именно: «Все, что делается на этом
свете, все прекрасно и умно».
Она уверяла меня, что театр, даже
в настоящем его виде, выше аудиторий, выше
книг, выше всего на
свете.
И если бы собрались к ней
в камеру со всего
света ученые, философы и палачи, разложили перед нею
книги, скальпели, топоры и петли и стали доказывать, что смерть существует, что человек умирает и убивается, что бессмертия нет, — они только удивили бы ее. Как бессмертия нет, когда уже сейчас она бессмертна? О каком же еще бессмертии, о какой еще смерти можно говорить, когда уже сейчас она мертва и бессмертна, жива
в смерти, как была жива
в жизни?
И тут бабка выросла из-под земли и перекрестилась на дверную ручку, на меня, на потолок. Но я уж не рассердился на нее. Повернулся, приказал Лидке впрыснуть камфару и по очереди дежурить возле нее. Затем ушел к себе через двор. Помню, синий
свет горел у меня
в кабинете, лежал Додерляйн, валялись
книги. Я подошел к дивану одетый, лег на него и сейчас же перестал видеть что бы то ни было; заснул и даже снов не видел.
Я получал не только укоризны, но даже угрозы не продолжать этой истории, но я ее продолжил, окончил и издаю
в свет отдельною
книгою, предоставляя кому угодно видеть
в этом прямой ответ мой на все заявленные мне неудовольствия, а Вам я тут же, на первой странице этой
книги, позволяю себе принести мою глубочайшую признательность за ту большую нравственную поддержку, которую Вы оказали мне Вашими строками, утвердив меня во мнении, что моя попытка восстановить истину
в этой запутанной истории есть дело честное, к которому и Вы не остаетесь равнодушны.
— Потерянный я человек… Зачем меня мать на
свет родила? Ничего не известно… Темь!.. Теснота!.. Прощай, Максим, коли ты не хочешь пить со мной.
В пекарню я не пойду. Деньги у меня есть за хозяином — получи и дай мне, я их пропью… Нет! Возьми себе на
книги… Берешь? Не хочешь? Не надо… А то возьми? Свинья ты, коли так… Уйди от меня! У-уходи!
— Умер, а
книга осталась, и ее читают. Смотрит
в нее человек глазами и говорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили на
свете люди — Пила, Сысойка, Апроська… И жалко тебе людей, хоть ты их никогда не видал и они тебе совсем — ничего! По улице они такие, может, десятками живые ходят, ты их видишь, а не знаешь про них ничего… и тебе нет до них дела… идут они и идут… А
в книге тебе их жалко до того, что даже сердце щемит… Как это понимать?..
«Я написал и послал сильный протест к Плетневу, чтобы не выпускал
в свет новой
книги Гоголя, которая состоит из отрывков писем его к друзьям и
в которой точно есть завещание к целой России, где Гоголь просит, чтобы она не ставила над ним никакого памятника, и уведомляет, что он сжег все свои бумаги.
Она верила
в бога,
в божию матерь,
в угодников; верила, что нельзя обижать никого на
свете, — ни простых людей, ни немцев, ни цыган, ни евреев, и что горе даже тем, кто не жалеет животных; верила, что так написано
в святых
книгах, и потому, когда она произносила слова из Писания, даже непонятные, то лицо у нее становилось жалостливым, умиленным и светлым.
Я вошел
в комнату Пасынкова. Он не лежал, а сидел на своей постели, наклонясь всем туловищем вперед, тихо разводил руками, улыбался и говорил, все говорил голосом беззвучным и слабым, как шелест тростника. Глаза его блуждали. Печальный
свет ночника, поставленного на полу и загороженного
книгою, лежал недвижным пятном на потолке; лицо Пасынкова казалось еще бледнее
в полумраке.
Иногда учителю начинает казаться, что о-н, с тех пор как помнит себя, никуда не выезжал из Курши, что зима никогда не прекращалась и никогда не прекратится и что он только
в забытой сказке или во сне слышал про другую жизнь, где есть цветы, тепло,
свет, сердечные, вежливые люди, умные
книги, женские нежные голоса и улыбки.